— Вы еще здесь, Изабель?
Почему доктор не спустится и не встретит слепую женщину?
— Вы не могли бы спуститься и встретить пациентку?
— Señora, soy doctor en filosofía. Это не пациентка. Это моя студентка.
Он опять рассмеялся. Хриплым и гулким смехом курильщика. Изабель услышала его голос в домофоне и подошла ближе к динамику.
— Моя студентка так рвется в порт, потому что желает вернуться в свой Санкт-Петербург. Она не желает сидеть на уроке испанского и поэтому упорно не верит, что она здесь, а не там. Ella no quiere estar aquí.
Он был игрив и кокетлив, этот мужчина, располагающий временем говорить загадками с безопасного расстояния через домофон.
Ей хотелось быть такой же, как он: беспечно шутить, и валять дурака, и играть с каждым мгновением, что принесет тебе день, что бы он ни принес. Что привело ее сюда? Где она сейчас? Как обычно, убегает от Йозефа. От этой мысли глаза защипало от слез. Она разозлилась. Нет, только не это, только не Йозеф, только не снова. Она развернулась и пошла прочь, оставив русскую на мраморной лестнице; та, вцепившись в перила, продолжала настойчиво утверждать, что пришла не туда и ей надо в порт.
Уже стемнело. Изабель чувствовала запах моря. Над ее головой кричали чайки. Сладкий, с дрожжевым привкусом запах из boulangerie через дорогу струился над припаркованными машинами. Семьи возвращались с пляжа, несли надувные мячи, раскладные шезлонги, разноцветные полотенца. Пекарня внезапно наполнилась мальчиками-подростками, которые зашли за пиццей. На другой стороне улицы давешний механик все-таки оживил свой мотоцикл. Мотор победно взревел. Изабель была еще не готова вернуться домой и опять притворяться той женщиной, которой она была раньше. Она решила пройтись по Английской набережной и после часа прогулки — или ей только казалось, что часа, — зашла в один из ресторанов на пляже рядом с аэропортом.
Взлетающие самолеты низко скользили над черной водой. На галечных склонах, спускающихся к морю, студенты распивали пиво. Смешливые, яркие, самодовольные, они громко переговаривались и заигрывали друг с другом, вовсю наслаждаясь летней ночью на городском пляже. Их жизнь выходила на новый этап. Новые работы. Новые идеи. Новые дружбы. Новые любови. Она сама пребывала на середине жизненного пути: ей почти пятьдесят, она видела много крови, конфликтов и горя по работе, прижавшей ее вплотную к миру, наполненному страданием. Ее не отправили освещать геноцид в Руанде, но двое ее коллег были там и вернулись потрясенными и совершенно раздавленными. Они рассказывали, их разум отказывался поверить в масштаб человеческих жертв: их собственные глаза стекленели, глядя в остекленевшие глаза сирот. Изголодавшиеся собаки научились питаться человеческой плотью. Коллеги не раз наблюдали собак с кусками человеческих тел в зубах. Но и без ужасов Руанды, которых ей не пришлось видеть собственными глазами, она слишком тесно соприкасалась с несчастьем и болью мира, и ей уже не удастся начать сначала. Она могла бы начать сначала, если бы ей удалось забыть все, что, по идее, должно было бы закалить ее дух, сделать сильной и мудрой. Неискушенная, наивная, полная надежд, она бы опять вышла замуж, и опять родила бы ребенка, и беззаботно пила бы пиво со своим юным, невероятно красивым мужем ночью на городском пляже. Вновь зачарованные новички в самом начале прекрасной жизни, они целовались бы под яркими звездами. Ради такого и стоило жить.
Большая семья из женщин и их детей заняла целых три столика, сдвинутых вместе. У всех членов семейства были одинаково высокие скулы и одинаково темные жесткие волосы, похожие на проволоку. Они ели какое-то замысловатое мороженое, разложенное разноцветными завитками в стеклянные бокалы объемом в пинту. Официант зажег бенгальские огни, торчавшие из шапок взбитых сливок, — и все заохали, и заахали, и захлопали в ладоши. Изабель замерзла в своем летнем платье, слишком открытом для столь позднего ночного часа. Мамаши, кормившие детей мороженым с длинных серебряных ложек, с любопытством поглядывали на задумчивую одинокую женщину с голыми плечами. Как и официантов, их, кажется, оскорбляло ее одиночество. Ей пришлось дважды сказать официанту, что она никого не ждет. Когда он грохнул заказанный эспрессо на пустой столик для двоих, почти весь кофе пролился в блюдце.
Она наблюдала, как волны бьются о гальку. Море вбирало в себя пластиковые пакеты, скопившиеся на пляже за день. Пытаясь растянуть то, что осталось от кофе, на время, достаточное, чтобы оправданно занимать место за столиком на двоих, она гнала от себя мысли, которые возвращались, как волны на берег.
В их лондонском доме она существовала как призрак. Когда она возвращалась домой из очередной зоны военных действий и обнаруживала, что крем для обуви или запасные лампочки переложены в другое место, вроде бы почти туда же, где раньше, но все-таки не туда, она понимала, что в собственном доме у нее тоже нет постоянного места. Чтобы делать работу, выбранную для себя в этом мире, она рисковала лишиться места жены и матери, непостижимого места, населенного призраками всего, что было бы взвалено на нее, если бы она осталась. Она пыталась быть кем-то, кого совершенно не понимала. Женщиной сильной, но хрупкой. Даже если она понимала, что быть волевой и решительной не значит быть сильной, а быть нежной не значит быть хрупкой, она не знала, как приложить это к собственной жизни, и к чему это все приведет, и чем это может утешить, когда субботним вечером ты сидишь у моря в одиночестве за столиком на двоих. Когда она возвращалась в Лондон из Африки, Ирландии или Кувейта, Лора иногда приглашала ее пожить в кладовой над их с Митчеллом магазином в Юстоне. В каком-то смысле это был период выздоровления. Изабель целыми днями лежала в кровати, и когда в магазине не было посетителей, Лора приносила ей чай. У них не было ничего общего, кроме того, что они знали друг друга целую вечность. Время, проведенное вместе, хоть что-то, да значило. Им не надо было ничего объяснять друг другу, или проявлять вежливость, или заполнять паузы в разговорах.